Вл. Архангельский
СЕРДЦЕ ОХОТНИКА
Всю зиму я писал книгу, а когда пришла весна, как-то скис.
Солнце с каждым днем все раньше и раньше заглядывало в мои оконца, во дворе уже начали набухать почки на тонких ветвях тополя. Шумная колония воробьев закончила крикливые драки из-за гнезд и затихла: птицы занялись выведением потомства. А я вставал поутру, словно неся тяжелый груз, желтел от папирос за длинный весенний день, и где-то в области сердца все чаще и чаще покалывало, сжималось и надсадно ныло.
И впервые за всю жизнь я не принял весну так, как принимал всегда: с радостным возбуждением, весело, с наивной и какой-то необъяснимой надеждой на счастье.
До конца апреля оставалось дней десять. Я оборвал работу на полуфразе и отправился к врачу.
Дородная, с седым пухом над верхней губой и на подбородке, с низким и резким голосом, но такая привычная за много лет, Берта Яковлевна сидела в своем кабинете, словно расплывшись в кресле. Халат на ней был расстегнут, и его явно не хватало, чтобы закрыть пышные формы стареющей женщины. Видимо, в поликлинике уже не могли подобрать для моего терапевта подходящей по размеру спецодежды.
Я знал пристрастие Берты Яковлевны к цветам, главным образом желтым и красным - она не была исключением среди брюнеток и явно предпочитала их всем другим. И я принес ей три веточки южной австралийской акации, которую москвичи упорно называют мимозой.
Она поставила цветы в стаканчик, где только что помещался градусник, мило улыбнулась и сказала мне таким низким голосом и таким строгим тоном, что незнакомый пациент невольно бы оглянулся на дверь, ища выхода:
- Опять пришли с сердцем?
- Колет, знаете ли, сосет и ноет.
- Обычные штучки! - махнула она рукой.- Снимайте рубашку... Минут через десять я вышел из Кабинета с кучей рецептов и строгим предписанием: работать только по утрам, меньше курить, больше гулять, особенно по вечерам, и спать часов девять под теплым одеялом при раскрытой форточке.
Как и всегда, диагноз был незавидный. Но разговор с врачом подбодрил меня.
Я шел по городу в приподнятом настроении, и обычный апрельский день казался мне более радостным.
Солнце ярко золотилось в бледно-голубом московском небе и беспрестанно отражалось вспышками зайчиков в окнах автомобилей и троллейбусов.
Липы в Охотном ряду готовились выбросить первые листики. У Манежа ворковали сотни голубей, славя весну. В скверике возле старого здания университета шумно разговаривали студентки, одетые, как и всегда в межсезонье, кто в шубу, кто в осеннее или летнее пальто. Мимо Александровского садика в сторону Красной площади шла колонна физкультурников в лыжных костюмах, и я даже сделал шагов сто в ногу с нею, заразившись весельем у бодрой молодости.
Насвистывая что-то очень легонькое по мотиву, я пришел домой и обнаружил на столе письмо. Из Старой Руссы писал мне Василий Михайлович, звал на весеннюю охоту.
Письмо было хорошее, дружеское. От него, как мне показалось, остро пахло медуницей, фиалками, весенней лесной прелью, нагретой полой водой. И так вдруг защемило сердце, словно я не брал ружья в руки целую вечность!
Не раздеваясь, я прочел письмо еще раз, с тоской глянул на письменный стол.
- Эх! Переступлю-ка я нормы почтенной Берты Яковлевны! Тряхну стариной! - сказал я себе и побежал на телеграф. А на другое утро рижский поезд уже мчал меня из Москвы в Старую Руссу.
Сердце временами пошаливало, но это не мешало мне жадно глядеть из окна вагона на окрестные дали: на леса, готовые накинуть легчайшее зеленое покрывало; на белые плешинки снега, укрывшиеся в оврагах; на бурные мутные речушки, вырвавшиеся из берегов; на валдайские холмы в синем елочном убранстве и на покрытые ноздреватым зеленым льдом круглые чащи озер, щедро раскинутые до горизонта.
Поспать в поезде не пришлось, и я нервничал, помня предписания врача, но не мог оторваться от мелькавших за окном чудесных картин. Затем начался долгий, пунцовый весенний закат, а вслед за ним удивительно зримо замерцали на черном бархате ночного неба зеленоватые звезды. А во втором часу ночи я уже вышел из поезда и увидал на перроне приземистую фигуру Василия Михайловича. Под пышными рыжими усами улыбался широкий рот,
- Почет! - крикнул Василий Михайлович свое обычное приветствие.- Пошли, батенька, пошли! На столе давно полный ажур: жена варит, парит, без вас и не садились.
- Да мне нельзя наедаться на ночь. Сердце,- робко сказаля, почти не веря, что можно отказаться от хорошего ужина после долгой дороги.
- Что за незнакомые нотки в голосе? - крякнул Василий Михайлович, легко подхватывая мой тяжелый рюкзак.- И что это за интеллигентские штучки? Выше голову, охотник!
Выбирая в полутьме дорогу почище, побрели мы по булыжной мостовой к знакомому домику универмага на улице Карла Либкнехта.
Во втором этаже этого домика и жил Василий Михайлович - небольшой старо-русский начальник, охотник чуть ли не с пеленок, хлебосол и говорун.
Шагнул я за порог его квартиры, и налаженный за долгую зиму уклад жизни полетел кувырком.
Мой приезд был отмечен плотным ужином. И оказалось, что я почти не отставал от Василия Михайловича, который ел по московским нормам за троих.
Затем выяснилось, что левый курок в ружье у моего друга заедает. Днем Василию Михайловичу было недосуг, и мы взялись чинить курок, просидев почти до рассвета. Потом, приличия ради, улеглись в постели, но проговорили до света, не смыкая глаз.
После утреннего чая мы нагрузились вещами, как старые крючники,- пуда по три взвалили на плечи - и отправились на вокзал, гремя котелками, задевая прохожих то ружьями, то длинными веслами-пропешками.
В каком-то забытьи, хватаясь по привычке за сердце, просидел я полтора часа в тряском и душном вагоне пригородного поезда и вылез вместе с моим другом на маленькой станции у реки Полометь.
Две лодки уже стояли на приколе, узкие, длинные, похожие на разрезанные вдоль огромные сигары, верткие, и, как говорил дед Артем, который готовил эти лодки к охоте, "посудины больно кувырдакие".
Я попробовал остойчивость одной из лодок и едва не вывалился за борт, И когда представил я, что мне придется дня четыре не вылезать на берег из такого коварного суденышка, в жаркий апрельский полдень обдало меня холодом.
А уже выше села, под мост, я и глядеть не решался. Вода там с грохотом билась в бетонные быки, на витых желтых струях вскипала пена и мчалась мимо нас грязными порыжевшими шапками. На минуту меня оставила уверенность в благополучном исходе задуманного путешествия: ведь я должен идти иа этой злосчастной душегубке против течения, без обычных весел, с одной лишь пропешкой, которой не пользовался много лет!..
- = -
С Бертой Яковлевной мы встретились накануне праздника.
Я вошел в кабинет и в зеркале над умывальником на какой-то миг увидел свое загрубевшее лицо, крепко, в накат обработанное весенним солнцем, почти коричневое, как сочинский фундук.
И от меня пахло апрелем - медвяным соком деревьев, острым запахом свежих листьев, пьянящим здоровым воздухом водных просторов.
Берта Яковлевна вовсе не поняла, что я принес в себе весну. Она глянула на мою загоревшую физиономию, удивленно подняла брови, и большие очки в темной роговой оправе упали у нее со лба на переносицу.
- Зачем вы облучались кварцем? Что за мальчишеские вы
ходки?- бросила она недовольно.
- Простите, но это не кварц. Это- солнце. Я сорок часов работал веслом, четыре дня жил на воде, в лодке. Там же и спал, под брезентом.
- Вы с ума сошли! Какая лодка? И как вы спали?
- Три часа ночью, два часа днем. На сене.
- Раздевайтесь!